«О чудесной музыкальной жизни»

Интервью с Ольгой Борисовной Хвоиной

Этот разговор — не только о музыке, но и о жизненном выборе,

внутреннем взрослении и увлекательном творческом мире


Журналисты - студенты 4 курса

теоретического отделения

Анжелика Ткачева и Владислав Медведев

Ольга Борисовна Хвоина - преподаватель, заведующая теоретическим отделом АМУ при МГК им. П. И. Чайковского, кандидат искусствоведения, доцент кафедры звукорежиссуры и музыкального искусства Института кино и телевидения (ГИТР), старший научный сотрудник, ответственный секретарь и редактор журнала “Наука телевидения”. Человек редкой наблюдательности и душевной щедрости.


Сегодня в нашей беседе мы поговорим о живом и любопытном творческом пути, об истории профессионального становления и тонко переданном ощущении времени, о семье, учителях, внутренней интуиции. Как случайное прослушивание стало судьбоносным, насколько ценна решительность поступков мамы, чем Прокофьев отличается от Шостаковича, и как любовь к слову, вниманию и настоящему присутствию со временем становится профессией.

Семья
Владислав:
Начнём с традиционного вопроса. Расскажите о вашем детстве — в какой семье вы выросли? Чем занимались ваши родители?
Ольга Борисовна:
Я родилась в Москве, в семье, которую в советское время называли «технической интеллигенцией». Мама коренная москвичка, сначала окончила технический колледж, а потом заочно — МИРЭА. Она работала в НИЦЭВТе — Научно-исследовательском центре электронно-вычислительной техники.

Папа был военным специалистом, также связанным с электронно-вычислительной сферой. Его детство прошло на границе Карелии и Ленинградской области — он жил в небольшом городе Подпорожье, который стоит на реке Свирь, протекающей между Онежским и Ладожским озёрами. В детстве я бывала там и до сих пор чувствую к этим северным местам особую привязанность. Интересно, что у меня есть даже карельские корни — одна четверть крови вепсов, финно-угорской народности, по языку близкой финнам и эстонцам. У бабушки по папе в паспорте прямо так и было написано: национальность – вепс.

Когда я впервые плыла на теплоходе на Валаам, я вдруг ощутила, насколько мне хорошо в этих местах. Как будто что-то родное внутри отзывается. Северные леса, озёра, этот простор — это во мне живёт глубоко.
Анжелика:
А как познакомились ваши родители?
О.Б.:
Это было в начале 1960-х, в Казахстане, на научно-исследовательском и испытательном полигоне, в оборудование которого входили и вычислительные машины — огромные, размером чуть ли не с одноэтажный дом. (Это ещё не были привычные нам персональные компьютеры). Туда по распределению приехали молодые специалисты в области радиоэлетроники – гражданские и военные.

Среди гражданских было немало девушек-москвичек. И сначала им казалось, что военные — это ребята грубые и недалекие. Но всё оказалось наоборот. У молодых офицеров были пластинки с классической и джазовой музыкой, они устраивали вечера с рассказами об искусстве, слушали и обсуждали музыку. Были ребятами самостоятельными и надежными, на них можно было положиться А вот некоторые штатские москвичи, наоборот, вели себя довольно фривольно, почувствовав волю вдали от дома. В итоге мои родители — девушка из Москвы и молодой лейтенант из Ленинградской области оказались вместе. Таких пар, кстати, там сложилось немало.
А.:
Какой была ваша семья? Были ли в ней музыкальные корни?
О.Б.:
Оба родителя росли в многодетных семьях, с очень простым, но живым устройством быта. Мама родом из большой семьи – в ней было четверо детей. Папа тоже был младшим, третьим ребенком в своей семье. Собственно музыкальных корней ни у мамы, ни у папы не было. Но музыка всегда была где-то рядом.

Я родилась в центре Москвы, на улице, которая сейчас называется Старая Басманная — недалеко от метро «Бауманская» и Елоховского собора. В советское время она называлась улицей Карла Маркса, а в быту просто — «Карла-Марла».

Мы жили в коммунальной квартире, в настоящем старом московском дворике. Я хорошо помню бабушку — мамину маму. Во многом именно она меня растила и прожила с нами до конца своей жизни - её не стало, когда я училась в консерватории.
В.:
А что известно о ваших дедушках?
О.Б.:
Дедушку по маминой линии я не застала, но его судьба была очень интересной. В 1920-е годы он работал в Камерном театре Таирова (сейчас в его здании на Тверском бульваре располагается театр имени Пушкина). Более того, он поступил в консерваторию на вокальный факультет. У него был баритон. Сохранилась старая фотография с дедушкой в роли князя Елецкого. Моя бабушка, несмотря на то, что у неё было всего три класса церковно-приходской школы, прекрасно знала все арии классического баритонового репертуара. Я помню, когда по телевизору выступал кто-то из оперных баритонов, она говорила: «О, это дед пел» и слушала всегда, не отрываясь.

А вот мой дед по папиной линии — совсем другая история. Он служил в НКВД.

Бабушка рассказывала, что в конце 30-х гг. им буквально спускали разнарядки: сколько человек нужно арестовать. Если среди них был знакомый или друг дедушки, он иногда ночью приходил к нему и говорил: «Слушай, завтра за тобой придут». А утром часто сам же и приходил – уже по службе. Это страшно, конечно. Во время войны дед стал одним из организаторов партизанского движения в Ленинградской области. У него два ордена Красной Звезды. Такой вот парадокс судьбы.

А московский дедушка — тот самый, певец — пострадал в сталинские времена: он отказался доносить на товарища, положил на стол партбилет, его исключили из консерватории… Он всё равно продолжал петь всю жизнь, но уже не как профессионал. И в этом тоже есть нечто драматичное: и талант был, и призвание, и всё это оборвалось репрессиями.
А.:
Получается, музыка всё же как-то присутствовала в жизни вашей семьи?
О.Б.:
Да, безусловно. Хотя в семье не было профессиональных музыкантов, она всегда звучала — чаще всего дома, за столом, среди близких. В том самом доме на Старой Басманной, где я родилась, собирались все четверо детей моей бабушки: моя мама, две мои тети и дядя, их дети – мои двоюродные братья и сестры. Друзья моих родителей, их дети… Устраивались такие домашние музыкальные вечера. Дядя всегда играл — то на гитаре, то на баяне. А у мамы был чудный голос — высокий, чистый. Она и сама была очень красивой женщиной: с какой-то необычной красотой – графичной и живописной одновременно: резко очерченные скулами, глаза с поволокой и копна кудрявых золотистых волос – одна такая на всю семью.

В молодости она выступала на эстраде — в рамках институтской самодеятельности. Как-то ей посоветовали поступить в музыкальное училище, на вокальное отделение. Она пошла на прослушивание в Гнесику, уже взрослая, уже я родилась. Ей сказали, что нужно начать с подготовительного отделения (она нот не знала!). То есть, по сути, ее приняли. Она же это поняла по-своему – сказала: «Как — у меня уже муж, ребёнок, работа, какое ещё подготовительное отделение? Не прошла – так не пошла». Может быть, потому она потом так хотела реализовать свою мечту о музыкальном образовании уже через нас с сестрой.
Занятия музыкой. Начало
В.:
То есть вы с сестрой тоже пошли в музыку?
О.Б.:
Да. И я, и моя младшая сестра — обе учились музыке. Моя сестра - в хоровой школе «Весна». А у меня все началось не с музыки. В детстве, когда мы ещё жили на Старой Басманной, все вокруг были увлечены фигурным катанием. Так что меня сначала отдали в секцию фигурного катания. Но довольно быстро стало понятно, что у меня нет необходимых физических данных — я не могла прогнуться в «кольцо» — а вот музыкальность (а занятия проходили под музыку) во мне как-то увидели. И тренеры по фигурному катанию (спасибо им!) посоветовали родителям отдать меня в музыкальную школу.

В это время мы переехали в Бабушкинский район, и так я попала в школу № 23 — тогда она так называлась, позже ей присвоили имя Скрябина. Здание было чудесное: старинное, деревянное, словно избушка из сказки. Помню, как в 1 классе папа водил меня туда (потому что мама работала на другом конце Москвы, а он рядом: папа даже косички мне заплетал). К зданию музыкальной школы вела аллея, заросшая сиренью. Я до сих пор вспоминаю, как мы шли по сиреневому туннелю — удивительно красивое и тёплое воспоминание. Потом школу перевели в новое кирпичное здание, но в памяти остался именно тот «сиреневый домик».

Училась я на фортепианном отделении. Преподавательница у меня была доброй, но в профессиональном плане не самой сильной. Просто так сложилось: привели меня к ней знакомые родителей, она меня послушала, сказала: «Беру». Вот и стали заниматься. Училась я всегда и везде хорошо, была отличницей. Где-то в 7–8 классе стали говорить, можно поступать дальше — в музыкальное училище.

Мерзляковка.

Подготовительное отделение и поступление

А.:
Расскажите про период, когда Вы поступали в училище.
О.Б.:
Если честно, сначала я отказывалась поступать в музыкальное училище. Сейчас, когда смотрю на студентов, часто думаю: какие могут быть у них странные мотивы поведения, не всегда основанные на здравом смысле. А ведь у меня самой был, мягко говоря, не самый рациональный аргумент: я не хотела уходить из общеобразовательной школы после восьмого класса, потому что не хотела остаться без выпускного вечера!

В те времена было не 11 классов, а 10. После восьмого многие действительно уходили — кто в ПТУ, кто в техникумы. А мне так не хотелось расставаться со своим классом, с друзьями, с тёплой школьной компанией. Мне казалось, что я обязательно должна надеть красивое платье, бантики и танцевать на выпускном балу. И вот я говорю маме: «Не хочу! Я же не попаду на выпускной». А мама у меня — очень тактичный человек, сказала: «Ну давай хотя бы попробуем».

Поступать я, естественно, собиралась на фортепианное отделение (о теоретическом я тогда даже не имела представления). Тут возникла следующая проблема: выбор училища. Моя учительница по фортепиано — замечательная женщина, училась в училище имени Ипполитова-Иванова, и на большее не замахивалась. А кто-то из преподавателей по сольфеджио, кажется, Вера Николаевна Разумовская, посоветовала маме попробовать поступить в училище при Консерватории. Тогда оно мне не представлялось каким-то особенным — просто другой вариант.

Мы поехали сначала в Ипполитовку. Помню, здание ее стояло на холме, мне показалось, как-то одиноко…. А потом мы отправились в Мерзляковку. Очень хорошо помню свой первый в жизни проход по Тверскому бульвару. Мне раньше никогда не приходилось здесь бывать, и сначала меня впечатлил сам бульвар: мы шли, мама рассказывала мне про Пушкина, про старую Москву. Потом — здание училища. Больше всего мне запомнились… двери. Не знаю, как это объяснить, но в этих высоких деревянных дверях было что-то академическое, связанное с традицией, с историей. Наверное, это меня и зацепило. Я подумала: «Если уж поступать — то только сюда».
В.:
И Вы поступили?
О.Б.:
С первого раза — нет. Я не прошла вступительный экзамен по фортепиано. И, по правде говоря, не сильно расстроилась. У меня внутри было такое ощущение: «Ну и хорошо. Зато у меня будет выпускной вечер». На тот момент мне действительно не хотелось уходить из школы.

Но тут произошло то, что я теперь воспринимаю как поворотный момент в судьбе. Нас с мамой вызвали к директору училища, Ларисе Леонидовне Артыновой. Она нам сказала примерно так: «Видно, что преподаватель у вас был не очень сильный, но девочка — способная». И мне предложили подготовительное отделение. Мама, уже наученная опытом, теперь знала, что это нормально. А я — упёрлась. Говорю: «Мам, я не хочу. Я провалилась. Верни меня в школу. Поступлю потом куда-нибудь на филологический факультет», - я всегда хорошо писала сочинения.

И вот тогда мама сказала то, что я помню до сих пор: «Я тебя очень прошу, соглашайся… Хочешь, я сейчас здесь на колени перед тобой встану?» Это было очень неожиданно. Она никогда ничего подобного не говорила. Маму я любила. И вообще не вредная была, просто немного упрямая. «Ну ладно», — сказала я. Тем более, что идея была простая: учёба в обычной школе продолжается, а в училище — как в музыкальную школу по вечерам ходить. Так с 1980-го года я начала учиться на подготовительном отделении.
А.:
И что изменилось потом?
О.Б.:
А дальше всё произошло само собой. Появились другие преподаватели, совсем не те, что в музыкальной школе. И, прежде всего — Александр Иванович Лагутин. Он вёл у нас музыкальную литературу. Потрясающий был человек, живой пример того (как я сейчас понимаю), что такое сила педагогической методики. Он рассказывал так, что ты не просто слышал — ты видел. Вот, например, он начинал: «Так, Прокофьев. Родился в Солнцевке. Представьте себе Солнцевку…». И ты вдруг действительно мысленно оказывался там. Даже не знаю, как объяснить — это был педагог, который умел оживить любой материал.

Или помню, как мы разбирали «Старого капрала» Даргомыжского, и нужно было самим догадаться, что особенность вокальной партии в том, что на каждый звук приходится слог, и что это и есть особый, декламационный тип мелодики. Мы все напряженно смотрели в ноты и пытались догадаться, что же имеет ввиду Александр Иванович… А он наводящими вопросами подводил нас к ответу. И я была первой в группе, кто этот ответ нашел. И это было такое ощущение — настоящего открытия. Он не просто учил — он дарил радость от способности самому мыслить и делать открытия.
В.:
И вы полюбили это место?
О.Б.:
Да. Через год у меня было абсолютно чёткое ощущение: если я сюда не поступлю, я просто умру. Училище уже стало частью меня. Причём интерес к училищу усилился ещё и потому, что моя прежняя школьная компания распалась. Вся романтика пропала. Многие ушли, классы перегруппировали, и меня определили в «класс отличников». А отличники — это, как ни странно, часто скучные люди. Кто-то уже ходил на подготовительные курсы в МГИМО, кто-то продвигался по комсомольской линии. Было видно, что многие ребята – будущие карьеристы.

А в училище была жизнь. Настоящая, полная, с уроками, после которых хотелось думать. И я осталась.
А.:
А кто был рядом в те первые годы? Что вы помните о подготовительном классе?
О.Б.:
В нашей подготовительной группе было два человека, с которыми меня потом судьба действительно связала. Это моя ближайшая подруга, хотя она уже давно живёт в Великобритании — Марина Фролова, сейчас Фролова-Уолкер. Она преподаёт в Кембридже, академик Британской академии наук. И Елена Эдуардовна Верещагина, которая до недавнего времени работала здесь, а сейчас занимается независимыми исследованиями.

Когда начались подготовительные консультации в Училище (как и сейчас, они начинались в апреле), я уже собиралась на теоретическое отделение. В течение подготовительного класса я, во-первых, узнала, что оно существует, во-вторых, поняла, что это действительно моё. Александр Иванович как-то тоже считал, что мне стоит идти в эту сторону.

Помню, как мы с Мариной пришли на первую консультацию по музыкальной литературе. Стояли в конце коридора, около 5 класса, ждали педагога. Марина как-то уже гораздо лучше меня ориентировалась в том, кто есть кто. И вот она говорит: «Смотри — сама Царёва!». Честно говоря, на тот момент мне эта фамилия ничего особенного не сказала – разве что то, что это дочь выдающегося театрального артиста. Но появление Екатерины Михайловны в коридоре 2-го этажа училища и в моей жизни я помню очень хорошо. Был солнечный день, она шла по коридору против света, но ее седую голову всегда заметишь издалека. Можно прикинуть, сколько ей тогда было лет – около 45. Лицо моложе, конечно, но та же самая прическа, по которой её всегда можно узнать. Вот так я впервые увидела этого человека, а потом она стала не только нашим преподавателем, но и классным руководителем. Это было определяюще.
Учителя
В.:
А были у вас кумиры в детстве? Или чуть позже — в училище?
О.Б.:
Это ведь зависит от того, кого считать кумиром. Композиторов? Преподавателей? Людей моей профессии — теоретиков — у меня в детстве не было в поле зрения. Я вообще не знала, что это профессия. Вернее, она вроде как существовала, но в моей голове её просто не было.

Мама покупала абонементы, и я ходила на концерты — это была привычная часть жизни. Часто перед концертом были вступительные слова. Помню Светлану Виноградову, Жанну Дозорцеву — они вели эти вступления. Но у меня они никак не ассоциировались с музыковедами. То есть профессия через них для меня не проявлялась. Скорее наоборот.

А вот одна встреча действительно оставила след. Мы с мамой пошли в Колонный зал, а там в программе перепутали что-то, и вместо концерта оказался литературный вечер с Ираклием Андрониковым. Он просто сидел на сцене в кресле и пересказывал сказки из «Тысячи и одной ночи». Без книги, без декораций — просто он и зал. Это поразило меня. Он — литературовед, писал о Лермонтове, но на сцене оказался рассказчиком — живым, увлекающим. Это было совсем не то, к чему я привыкла на вступлениях от «тётенек». Вот это меня зацепило.
А.:
Получается, больше всего вдохновляли люди с живой речью, с настоящим присутствием?
О.Б.:
Да, именно. И когда сейчас кто-то критикует Ярослава Тимофеева, что он, мол, слишком свободно говорит со сцены (дискутировала недавно с подругой), — я, наоборот, такую манеру считаю абсолютно верной. Он говорит так, чтобы его поняли. Чтобы в том числе молодые люди без музыкального образования музыкой заинтересовалась. Да, это другой стиль. Советская школа — говорить о музыке благоговейно, строго, возвышенно, это было важно. Но иногда не хватало живого слова, простого человеческого языка. А мне это всегда было близко. Я чувствительна к устному слову.
В.:
А всё-таки кто-то один запомнился особенно?
О.Б.:
Конечно, я назову далеко не одного… Начну с общеобразовательной школы. У нас была потрясающая учительница литературы. Она недолго у нас вела занятия, и даже фамилию ее я точно не помню, но это был человек, который умел волшебным образом достучаться до любого ученика. Даже из самых трудных. С нами учился мальчик из совсем неблагополучной семьи, с тяжёлой судьбой. Сплошные «двойки». И он у неё начал учить наизусть стихи. Когда он первый раз перед классом их читал — мы вдруг все посмотрели на него по-другому. Это произвело сильное впечатление — как одно только человеческое отношение может в другом человеке что-то изменить. Наверное, я тогда не думала, что стану педагогом, но это чувство, что ты можешь помочь человеку раскрыться мне было очень дорого. Кстати, я помню, как, когда я была уже взрослая, мама нашла моё сочинение за четвёртый класс, где я написала: «Я хочу быть учителем музыки». Наверное, написала тогда просто «от балды», но всё так и вышло.
А.:
А какие у вас остались воспоминания о студенческих годах? Может быть, были педагоги, которые оказали особое влияние?
О.Б.:
Слушай, ну, начиная с поступления в училище, можно только петь хвалебные песни — и это даже не преувеличение. Причём дело вовсе не в том, чтобы просто поделиться сейчас впечатлениями о педагогах. Это были больше, чем педагоги, это люди, которые определили мою судьбу… Хотя, знаешь, даже не так – это были люди, которые меня, по сути, создали. Я абсолютно точно знаю, что я внутри во многом состою из них. Да, нас формируют родители, но дальше, в профессиональном и человеческом смысле — формируют именно такие люди, как они, педагоги.

Очень важно, что мы в училище приходим не взрослыми людьми, это ведь не ВУЗ. В ВУЗах к студентам другое отношение, более дистанцированное. А в училище ты попадаешь в каком-то особом возрасте. Тут сохраняется атмосфера, которую и школьной уже не назовёшь, но она продолжает тебя формировать.

Первый человек в училище для меня – это Екатерина Михайловна. Но у нас вообще был потрясающий состав педагогов. Такое совпадение имен, такой состав — я даже не знаю, был ли он на других курсах, но нам вот так повезло. Сольфеджио вёл Дмитрий Александрович Блюм. Гармонию — Валерия Владимировна Базарнова. Индивидуальные занятия по гармонии — Татьяна Александровна Петрова. (Тогда она только начинала преподавать, и я, кстати, была её первой ученицей — она недавно вспоминала об этом). Анализ и полифонию вёл Виктор Павлович Фраенов. А музыкальную литературу — Екатерина Михайловна.

Если всё это выстраивать по значимости именно для меня, то Екатерина Михайловна, конечно, стоит на первом месте. Это была не просто любовь к предмету. Я даже удивилась, когда однажды из разговора с кем-то из однокурсников узнала, что не все на нашем курсе — а теоретиков тогда было человек шестнадцать — находились под её, скажем так, гипнотическим влиянием. Для меня это было открытием. Мне казалось, что на всех она действует магически. Она сама шутила, что действует как наш местный Кашпировский. В постсоветские времена был такой телевизионный целитель: он с экрана делал «пассы» руками, а телезрители чувствовали, что им от этого становится лучше. Вот Екатерина Михайловна и шутила: «Я такой же Кашпировский». На меня у неё действительно было (и остается) особое влияние — от сочетания ее личности и самого предмета, который очень глубоко во мне отозвался. Любовь к предмету, впрочем, началась еще с Александра Ивановича, с подготовительного класса, а при Екатерине Михайловне все просто расцвело. (Кстати, Александр Иванович с юности дружил с Екатериной Михайловной, их семьи тоже были близки, оба — из театральной среды).

Но если продолжать, то нельзя не упомянуть Виктора Павловича. Не хочется себя хвалить, но у меня всегда была сильно развита логическая сторона мышления. Математика мне хорошо давалась, это, наверное, от папы. И вот это умение делать логические умозаключения при анализе музыкального произведения, которому нас учил Виктор Павлович, оно меня просто завораживало. мне это очень близко.

Кроме того, он был очень ярким человеком. Не в смысле шумным или эксцентричным, а по-настоящему выдающимся. И у него было своеобразное чувство юмора, можно рассказывать массу историй, но все-таки сейчас речь не об этом.

Был ещё один человек, влияние которого раскрылось позже. Он здесь, в училище, не работал, но Валерия Владимировна пригласила его читать для нас — хотя слово «читать» не совсем подходит, скорее, рассказывать — о немузыкальных искусствах. Это был искусствовед Олег Сергеевич Семенов. Он преподавал в Московской консерватории курс истории искусств. Люди моего поколения, кто учился в консерватории, хорошо его помнят.

Олег Сергеевич имел два высших образования: филологическое и искусствоведческое. Читал он, в основном, историю изобразительного искусства, но и в литературе разбирался не меньше, и в кино. Это был человек очень своеобразный, красивый. Хотя он русский, но вырос в Баку, и что-то южное, восточное в его облике было.

Если я правильно помню, сначала он учился на филфаке МГУ и в конце 60-х собирался защищать диссертацию по Марселю Прусту, тогда это было ещё возможно. Но потом началась эпоха застоя, и тему ему просто закрыли. Ему пришлось переключиться на искусствоведение. Это событие повлияло на него, в нем ощущались следы какой-то внутренней нереализованности, неудовлетворенности. Это делало его личность сложной и особенно интересной.

В училище Олег Сергеевич приходил по вечерам, в 21-й класс. Это длилось недолго, возможно, всего один семестр — но уже тогда его рассказы оставили огромное впечатление. Это были настоящие и безумно интересные путешествия во времени и пространстве — от Древнего Египта до Античности, от Рембрандта до Рафаэля и Возрождения. У Олега Сергеевича был очень образный язык. До сих пор помню, как он сказал про египетское искусство: «Это как консервная банка. Ты понимаешь, что внутри — нечто важное, ты видишь форму, оболочку, но ключ потерян, и до сути не добраться».

И еще у него был такой прием, несколько театральный. Он много ездил по миру, что по тем временам было невероятной редкостью. И показывал во время своих лекций личные фотографии, например, фотографию пирамиды Хеопса. И говорил при этом примерно так: «Вот пирамида Хеопса, а вот я, стою у её подножия». И тут же обращался к нам: «А вы бывали в Египте?» Или: «Вот Венеция. Вот я в Венеции. А вы уже были в Венеции?» Честно говоря, это звучало почти издевательски. Как мы, вчерашние школьники, живущие в СССР, могли побывать в Венеции?

Понимаешь, Анжелика, мы ведь жили в очень закрытом мире. Я помню, как впервые выезжала за границу, в Германию, уже как молодой преподаватель училища. Нужно было пройти собеседование в райкоме партии, тебя задавали массу вопросов о политической ситуации, об истории КПСС — и только после этого, возможно, выдавали коллективную визу. Индивидуальные загранпаспорта мы даже не видели. А ведь выезжали мы в ГДР, в социалистическую страну, и то — через множество фильтров.

Так вот, возвращаясь к Олегу Сергеевичу с его издевательскими вопросами про Венецию — в сочетании с его увлекательными рассказами эти вопросы, во-первых, заставляли хотеть увидеть мир, а во-вторых, поверить, что это возможно. Он ощутимо расширял горизонты, он давал тот кругозор, который в нашей профессии необходим.
Позже я снова встретила его уже в консерватории, и это уже было более личное общение. Олег Сергеевич, кстати, как-то особенно вдохновился нашей компанией, частью нашего курса. Это уже были 90-е, в Москве бурно развивалась культурная жизнь, он ходил с нами на выставки, рассказывал про итальянское кино – Феллини, Антониони - придумал для нас специальный факультатив по поэзии… Все это формировало вкус за пределами чисто музыкального. И тогда ещё глубже раскрылась та часть профессии, которая связана с эстетикой, литературой, языком. Я всегда тяготела именно туда, в сторону поиска смыслов – будь то музыка, кино или литература.
Консерватория
А.:
А каково вам было учиться в консерватории?
О.Б.:
Ой, интересный вопрос. Знаешь, если сравнивать, то в 80-е годы, по крайней мере по моему ощущению, в училище было учиться сложнее, чем в консерватория. И сложнее оно было не в академическом смысле, а по самому устройству процесса. Здесь ты каждый день что-то должен делать. Это немножко сохраняло школьный ритм: задаётся задание — и ты должен его выполнить.

В консерватории, конечно, тоже есть регулярная работа, индивидуальные занятия, но все-таки это в большей степени вузовская система, где можно жить от зачета до зачета, от сессии до сессии. Так что по сравнению с училищем первые года два я просто отдыхала. У меня такое чувство, что я просто сидела на широких подоконниках напротив буфета, болтала ножками — и при этом неплохо училась. Знаний, полученных в училище, мне на тот момент хватало с избытком, чтобы чувствовать себя вполне уверенно.

Но потом начались специализации, и стало понятно, что нужно включаться всерьёз. Хотя это не обязательно было связано с количеством знаний — скорее с их глубиной. Помню, еще на 1 курсе у нас был очень сложный экзамен по Бетховену. Надо было знать огромное количество его произведений в деталях. Никаких слуховых заданий, угадываний или викторин — просто тебе дают ноты, открывают на любой странице, а ты должен сказать: что это? Мы даже хитрили и запоминали инвентарные номера, напечатанные внизу на страницах — так, чтобы по цифрам узнать, например, из какого это тома соната. Но сама по себе консерватория не казалась сложнее, потому что понимание профессии уже было.

Бывали и неожиданные яркие эпизоды, не связанные с учебой. Например, однажды, на третьем курсе, во время очень сложной зимней сессии, нас с моей подругой Мариной, которая теперь в Кембридже, освободили от экзаменов. А почему? Проходила очередная перепись населения, и в ней нужно было задействовать студентов. Нас выбрали как отличниц, поставили нам «автоматом» пятёрки — и мы целыми днями ходили по району в окрестностях Зоопарка, звонили в двери квартир и записывали данные. (Это был конец 80-х, всё ещё фиксировалось на бумаге). И это было невероятно интересное приключение, с необыкновенными встречами.

Некоторые люди нас пускали в дом, угощали чаем. Помню одного мужчину средних лет — мы заполняли анкету, а он говорит: «А вы не слышите, птички поют?» Мы прислушались — правда, какие-то звуки. Он улыбается: «Пойдёмте, покажу». Открывает дверь — а там целая комната, уставленная огромными клетками. Разные попугаи фантастических оттенков, редких пород. Комната выглядела как домашний птичий вольер. Вот такое неожиданное и незабываемое воспоминание. И оно было не одно.
А ещё именно в консерватории я встретила Евгения Михайловича Левашова — человека, который сыграл огромную роль в моей профессиональной жизни. Он преподавал на кафедре русской музыки, и с его темы началась моя дипломная работа, а потом и диссертация. Обычно в ситуациях выбора (если кто-то вместе со мной на что-то претендовал) я уступала — будь то в детстве пирожок, которым надо поделиться сестрой или предложенная кафедрой тема курсовой. Но в тот раз, когда среди предложенных тем я увидела русскую вокальную балладу, и это была тема Евгения Михайловича, я поняла: не уступлю. Мы с ещё одной девушкой обе хотели попасть к нему. Было пять тем и шесть студентов. Я решила, что буду стоять до конца. В итоге он взял всех шестерых.

Работа с Евгением Михайловичем была особенной. Мы ездили к нему домой — он жил на Кутузовском проспекте. Собирались его студенты, аспиранты. У него была такая форма занятий, похожая на занятиях в исполнительских классах: с кем-то он занимался, остальные слушали. Это было невероятно интересно, потому что Евгений Михайлович обладал выдающимся даром слова. Его лекции были построены как детективы. Он не просто преподавал — он раскрывал, исследовал, удивлял.
Однажды во время домашних занятий он заговорил о «Сцене в корчме» из Бориса Годунова. Он тогда участвовал в работе над академическим собранием сочинений Мусоргского и пытался установить, где географически находилась эта корчма. Существовала версия, что в городе Пропойск. И Евгений Михайлович задал вопрос: «Вот интересно установить, существует ли это город сейчас и если да, то как называется?» (На карте такого города не было). Я, сидя в углу на диване, робко предположила: «Евгений Михайлович, кажется, я знаю». Как раз предыдущим летом мы с семьей были в Белоруссии, проезжали на машине город Славгород, и в местном краеведческом музее нам рассказали, что раньше этот город назывался Пропойск, но был переименован, потому что дивизии, которая отличилась в боях за этот город во время Великой Отечественной, хотели присвоить звание «гвардейской». Но название «гвардейская Пропойская» звучало бы, скажем так, неоднозначно… Так город стал Славгородом, дивизия «гвардейской Славгородской, а фраза «Пропойск, ныне Славгород» попала в исследование об опере «Борис Годунов».

С Евгением Михайловичем работать было не только полезно, но и очень интересно. Это один из тех людей, кто также повлиял на мой профессиональный путь своим подходом к исследованию.

В результате, если говорить о тех, кто определил мою профессиональную судьбу — это, безусловно, Екатерина Михайловна, Виктор Павлович, Олег Сергеевич, Евгений Михайлович… Но как только пытаешься остановиться на этих четырёх, сразу вспоминаешь других: например, Евгению Ивановну Чигареву, которая в училище вела элементарную теорию музыки. А это филолог и музыковед, выдающийся исследователь творчества Моцарта, с которой позже мы встретились на занятиях в Консерватории. Сейчас она уже не работает, но публикует интереснейшие посты в соцсетях, и отвечая на наши комментарии, всегда отмечает, что по-прежнему помнит «своих девочек». А это человек легендарный…
В.:
Какие у Вас любимые композиторы?
О.Б.:
Один из любимыхСергей Прокофьев. Свет, ясность, солнечность — это то, что я всегда чувствовала в его музыке. Особенно люблю Седьмую симфонию. В этой музыке есть некая внутренняя простота, которая глубоко трогает. Я недавно специально пошла на концерт из цикла «Вещь в себе», посвященный этой симфонии. Там играл оркестр под управлением Лазарева, вёл вечер Ярослав Тимофеев, а среди слушателей оказались и некоторые из наших ребят, студентов-теоретиков.

Мне очень хотелось услышать эту симфонию снова, в живом исполнении. В особенности её финал — в нём есть что-то такое… Хотя, что интересно, Ярослав в своём выступлении делал акцент на том, что эта музыка написана уже больным композитором. А у меня совершенно иное ощущение. Я даже, когда на занятии её разбираю, всегда у студентов спрашиваю: «У вас есть чувство, что это написал смертельно больной человек?» — и, как правило, они отвечают: «Нет, этого не чувствуется».
И в этом вся суть. Насколько эта музыка НЕ болезненна, насколько она живая. Я бы сказала так: если у Шостаковича в музыке воплощена болезненность, то у Прокофьева — душевное здоровье. Хотя судьбы у них были одинаково сложные.

Определенные обстоятельства жизни Прокофьева были даже, пожалуй, жестче.

Студенты и смысл жизни

А.:
Что для Вас самое ценное в работе со студентами?
О.Б.:
Для меня самое важное — помочь студенту найти себя. Потому что бывает, что человек приходит в училище, а потом понимает, что это не совсем его путь. Хотя отделение теории музыки, на самом деле, даёт довольно широкий спектр возможностей — в профессии, да и в жизни в целом. И важно внутри этого спектра помочь человеку определить, куда именно ему идти.

Иногда это непросто. Хочется, чтобы студент выбрал ту дорогу, которая тебе самой близка, тем более, когда ты видишь, что у него получается. Но он может выбрать другую — и тут очень важно не перетянуть его туда, куда «надо», с твоей точки зрения. Нужно дать ему возможность пойти своим путём. Хотя, конечно, у тебя возникает ощущение, что ты-то видишь лучше, а он ошибается.

Но я вспоминаю, как подобную ситуация в своей жизни как-то описывал Виктор Павлович Фраенов. Когда я уже начала работать, у нас с ним установились не только официальные отношения — случались и прогулки, и разговоры по душам. Он рассказывал, как его педагог Вера Семеновна Галацкая – один из корифеев в области преподавания музыкальной литературы, автор классических учебников – подтолкнула его к преподаванию. Виктор Павлович ведь сначала преподавал музыкальную литературу, в том числе пианистам, и у него это прекрасно получалось (знаю по отзывам тех, кто у него учился). Но, оказывается, на самом деле он хотел быть композитором. И даже будучи уже немолодым человеком, он с сожалением говорил об этом, с какой-то почти детской грустью, как о несбывшемся. Мне было очень жаль это слышать. Я ему говорила: «Виктор Павлович, ну как же так? Вам благодарны музыканты, которые теперь работают по всему миру — те, кто прошёл через ваш курс музыкальной формы, да и музыкальной литературы, кто с Вами общался, кто у Вас учился». Но в нём оставалась эта внутренняя неудовлетворённость. Он считал, что когда-то слишком поддался авторитету педагога, подчинился чужому мнению — и, возможно, пошёл не по своему пути.

И, знаешь, я не могу сказать, что я думаю об этом каждый день, но в определённые моменты — особенно в непростых ситуациях — это вспоминается. И тогда становится особенно трудно понять: нужно ли направить студента туда, куда, как тебе кажется, он должен идти, или можно позволить ему пойти своей дорогой, даже если он ошибается. Это не только педагогика — это уже что-то более общее, человеческое.

Особенно это касается моей работы заведующей отделением, но не только. Когда у тебя есть ребята в группе, тем более ты у них классный руководитель, они приходят к тебе за советом. И ты для них — авторитет. Но сам-то ты внутри тоже сомневаешься, правильно ли твои выводы. Это не всегда легко.

Конечно, хочется по-настоящему помочь. Так, как Екатерина Михайловна в своё время определила мой путь — ведь это она пригласила меня работать сюда. Я начала преподавать уже на третьем курсе консерватории. И это сразу оказалось моим. У меня никогда не было сомнений, даже когда потом поступило предложение из консерватории. Выбирать не пришлось — я знала, что должна остаться здесь.

В 90-е годы, конечно, всё было сложнее — приходилось работать сразу в пяти местах, просто чтобы выжить. Потом, когда появился ребенок, осталось два, училище и Институт кино и телевидения (ГИТР). Институт дорог мне тем, что и студенты, и коллеги там творческие люди, но в основном не музыканты, люди совсем с другим жизненным и профессиональным опытом. Это дает возможность видеть многие явления с другого ракурса, расширяет кругозор. Но всё равно — училище всегда было и есть мое главное место.

Если говорить уже о самом предмете, который я преподаю —о самой сути моей профессии, — то для меня самое важное — пробудить у студентов интерес. Интерес не только к музыке, но к искусству, к размышлению об искусстве, шире – о человеке, о жизни, о ее ценностях – через музыку. Чтобы они начали думать. Музыка, эмоции, интеллект — это всё связано. И если человек начинает в этом вариться, он сам становится глубже, интереснее. И, возможно, даже не совершит каких-то плохих поступков. Но, конечно, склонность к подобным размышлениям не всем близка. И, опять же, не надо всех тянуть на свою сторону.

Вот, кстати, мы с Виктором Павловичем как-то об этом говорили. Он вспомнил одно крылатое высказывание, что воспитание — это как подвести человека к водопою. Показать, что он есть. Заинтересовать. Потому что сам этим живёшь, тебе это важно — и хочется, чтобы откликнулось и у других. А дальше человек пусть сам выбирает.

Сейчас особенно чувствуется, насколько важна просветительская роль музыки. Появился настоящий запрос на то, чтобы о музыке рассказывали. Это не только мы хотим рассказывать — люди хотят нас слушать. И это не зависит от уровня образования слушателя, от их профессии или материального положения. Вот взрослые люди, изначально далекие от гуманитарных профессий, хотят понимать, что такое, например, опера Верди «Дон Карлос». Они хотят услышать рассказ до, а потом, после, еще и обсудить, правильно ли они что- то поняли или почувствовали. И для этого организуются даже своеобразные клубы, куда приглашают музыковедов.

И это очень вдохновляет. Потому что видишь, что музыка действительно нужна. Она может быть стать способом увидеть себя — и мир.

С другой стороны, есть немало проектов для детей, для подростковой и юношеской аудитории и т.п. Я часто привожу один пример, особенно когда разговариваю с коллегами. Незадолго до начала пандемии, буквально накануне ковида, британский пианист Питер Донохоу — лауреат конкурса Чайковского, очень полюбивший Россию и нередко приезжавший сюда на гастроли — придумал совершенно неожиданный проект. Ему очень нравился Фортепианный квинтет Танеева — музыка не из самых лёгких для широкой публики. Но он сумел увлечь этим произведением квартет молодых британских музыкантов, у которых не было до этого никакой связи с Россией. И вот они выучили это произведение и поехали с ним гастролировать по России – зимой, начиная откуда-то с Сибири. Красноярск, Барнаул… постепенно приближаясь к Москве. Представляете?

Я была на встрече в Британском посольстве в Москве по случаю окончания этого тура. Небольшой фуршет, тёплая атмосфера, интервью, обсуждения. И вот этим молодым музыкантам — не самому Питеру, а именно им, впервые попавшим в Россию — задали вопрос: «Что вас больше всего поразило в этой поездке?» И они, не задумываясь, ответили: количество молодых людей в зале. Они заметили, что приходили семьи с детьми, приходили преподаватели музыкальных школ со своими учениками. Знаете, вот эта избитая фраза, что в Европе классическая музыка — это музыка для седовласых, — у нас она не работает.

Я была примерно тогда же в Вене, в знаменитом зале Musikverein. Мечтала туда попасть, акустика — фантастическая. Мои коллеги по Институту, звукорежиссёры со своей стороны о нём рассказывали. Мы сидели в ложе, чуть выше партера, откуда ты видишь весь зал, как на ладони. Всё строго, геометрично — прямоугольный зал, ложи по бокам. И действительно: седые головы. Молодёжи почти нет. Может, она дорастёт до своего почтенного возраста и тоже заполнит зал, не знаю...

Почему так? Может, из-за цены билетов, а может, не только в этом дело. Но я тогда ещё сильнее поняла, насколько важна работа, которую мы делаем, начиная с музыкальных школ. Ведь если у нас есть молодая публика — значит, академической музыке жить.

Сейчас, например, часть деятельности нашего отделения, которую ведёт Ольга Ивановна Аверьянова — просветительские концерты — становится всё более важной. То же самое касается музыкальной журналистики. Сейчас есть на это запрос. Конечно, у кого-то из наших выпускников больше склонность к научной работе, кто-то любит заниматься архивами, рукописями, документами. Кстати, с 90-х, когда появилась возможность ездить за границу, отечественная музыковедческая наука, особенно в области исследований зарубежной музыки, качественно изменилась — стало возможным работать с первоисточниками. Но сейчас, как мне кажется, акценты немного сместились, очень востребовано желание помогать людям разбираться в музыке. Вот эта обращенность нашей профессии к людям - пожалуй, главный посыл.

Мне вспоминается одна фраза, которую однажды сказала Надежда Васильевна Солдатикова, заместитель директора Мерзляковки и наша замечательная коллега, преподаватель музыкальной литературы. Мы обсуждали какого-то педагога — даже не помню сейчас, о ком речь шла, но была непростая ситуация со студентами, с группой. И Надежда Васильевна сказала: «Этот человек просто не любит людей. А с таким качеством невозможно работать со студентами».

И я вот могу сказать, что мне в этом смысле повезло — мне мизантропия совершенно не свойственна. С подросткового возраста я осознавала, что самое интересное, что есть - это люди. Я помню, как мы с родителями ездили летом отдыхать — на машине, с палатками. Это был своего рода автотуризм. Останавливаешься где-то на лесном озере, у реки, природа, песни у костра и т.п. И меня всегда привлекали не только красивые пейзажи, а именно люди: какая-нибудь баба Соня, белорусская старушка из соседней деревни, рассказывающая о своей жизни. Я до сих пор помню такие встречи.

Это от мамы, конечно. У неё был настоящий талант к общению. Не в смысле «разговорчивости», а именно живой интерес к людям. Это была та самая московская порода 50–60-х годов — как в фильмах вроде «Я шагаю по Москве». Сообщества, дворы, кухни, атмосфера — это всё сохранялось в семье. И, конечно, передавалось. Я помню, как мы уже на «Бабушкинской», в многоквартирном доме. Возвращаемся домой — на лестнице сидит незнакомый человек. Мама спрашивает: «Вы кого ждёте?» — «Я приехал из другого города, к вашему соседу. А его нет». И его просто заводят в дом, угощают чаем, ждём соседа — а появится сосед сегодня или нет, ещё неизвестно. Тогда это казалось естественным. Сейчас, конечно, десять раз подумаешь: кто он такой, а вдруг… Но тогда это было нормой.

Вот такая открытость — она у нас в семье была. И у меня она тоже есть. Я, правда, люблю людей и доверяю им. Не подумайте, я не считаю это каким-то своим достоинством, это просто способность такая. Но я ею дорожу. Это не всегда легко, кстати..
Мне музыка очень близка. Но, если говорить честно, любовь к преподаванию, к самому процессу обучения— она, пожалуй, даже сильнее. Думаю даже, я могла бы преподавать что-то другое — но обязательно связанное с искусством, с тем, чтобы говорить об этом с людьми.

Вот это — главное: говорить об искусстве, вместе думать, обсуждать. Муж всегда говорит: «У тебя, в общем, хобби. Просто ты из него сделала профессию». А ведь если так получается — это, наверное, и есть настоящее счастье. Потому что для многих работа — это просто работа. Есть работа, а есть — хобби, досуг. А если повезло соединить одно с другим — это редкость. Но это очень ценно.
А.:
А студенты чему-то учат вас?
О.Б.:
Конечно. Всегда. И вообще, если честно, у меня нередко возникает ощущение, что я знаю меньше, чем они – в массе. Когда в классе сидят студенты — даже на первом курсе — их коллективное знание больше моего. Потому что каждый может глубже знать что-то своё, то, что его по-настоящему интересует.

Вот, например, учился у нас Денис Мухин. Ты, Анжелика, кажется, его застала? С первого курса — специалист по барочной музыке. Он курсовую по элементарной теории музыки писал по Скарлатти, для чего чуть ли не все 500 сонат проанализировал и систематизировал. И я в этом вопросе даже не стремлюсь приблизиться к его уровню. Но в других областях тот же Денис был не безупречен. Например, когда дошёл до изучения Чайковского, то подходил к его музыке несколько формально — его педагог по музыкальной литературе Ирина Михайловна Молчанова очень это переживала.

Кстати, это не помешало Денису блистательно вести экскурсии во время летней практики в Доме-музее Чайковского в Клину.

Вообще, всегда интересно, когда кто-то «вгрызается» в свою тему. Я это особенно ощущаю в Институте кино и телевидения, где я преподаю историю музыки звукорежиссёрам. Для них академическая музыка не может быть единственной — они в своей профессии работают с разной. И времени на изучение у них по программе немного: невозможно поставить пять преподавателей, чтобы каждый рассказывал о своем направлении в музыке, чтобы всё охватить.

Я нашла хороший способ — мы в конце курса проводим семинары. Каждый студент рассказывает о той музыке XX–XXI века, которую он действительно любит и в которой сам разбирается. Есть, конечно, определённые академические параметры: нужно показать, как развивалось это направление, описать стиль, выразительные средства — пусть даже словами, которые не совсем «наши», если речь идёт, например, о рок-музыке или об электронной музыке. И нужно привести характерные музыкальные примеры.

Оцениваю не только я — включаем коллективное обсуждение. И вот звучит: дабстеп, Math rock, ранний джаз… Совершенно всё что угодно. У меня свой интерес — я таким образом получаю срез современной музыкальной культуры, понимаю, чем сейчас живут молодые. А это важно и для моих коллег. В этом году я проводила Курсы повышения квалификации для преподавателей ДМШ и меня попросили рассказать, как, с моей точки зрения, музыкальные вкусы у современной молодёжи влияют на их восприятие академической музыки.

Уже на протяжении нескольких десятилетий я наблюдаю, как эти вкусы меняются. Когда-то было больше интереса к року, потом к электронной музыке, потом рэп и хип-хоп. Но интересно, что одно не отменяет другое. Даже в одном студенческом коллективе интересы могут быть абсолютно разными. Это не так, что все слушают одно. И я с интересом за этими тенденциями наблюдаю. Мне совсем не нужно глубоко разбираться во всех стилях современной неакадемической музыки, но стоит понимать, что у них «в ушах». Ведь и у наших мерзляковских студентов в наушниках отнюдь не всегда Бах или Бетховен. И это важно — понимать и принимать их музыкальную картину мира.

Студенты действительно могут многому научить. Потому что они сами по себе — интересные, живые, со своей личной историей. У меня никогда не было ощущения, что они — «чистый лист», в который мы должны что-то вписать. Это всегда взаимный обмен. Вот я упомянула Дениса, но, конечно, таких примеров — масса. Есть студенты со своими специальными углубленными интересами, есть — с очень широким кругозором . И тогда тебе интересно, как он развивается, в какую сторону движется, — и важно ему не мешать. Не требовать, чтобы он везде был «на отлично». Пусть в чём-то он силён, а в чём-то слабее — это нормально.

Понимаешь, всё равно у нас в училище есть отбор. Это не срез «всей жизни», это такой культурный оазис. Сейчас есть понятие «информационных пузырей» — а у нас это «культурный пузырь». Мы в нем живем, и это хорошо. Академическая музыка сейчас — тоже своего рода субкультура. Такая же, как рок-музыка или джаз. Это совсем не плохо, это просто наш мир.
Знаешь, услышала однажды интересную мысль. От одного очень неоднозначного политика. Как-то у него спросили: «В чём смысл вашей жизни?» И он ответил одним словом: «Экспансия». В контексте политики это понятие звучит тревожно, но я подумала: ведь экспансия — это просто распространение. И можно распространять не только власть или влияние денег, но и культуру. Если ты веришь, что она живая, несущая свет — почему бы её не распространять?

Все в жизни делают люди. И человек может либо раскрываться для окружающих, либо прятаться в свою раковину. Когда я была моложе, меня волновали такие вопросы: в чём смысл моей жизни, куда мне двигаться… Сейчас уже почти об этом не размышляю, но помню себя в то время. В каком-то романе Стругацких это, кажется, было — не помню точно, в каком — такой образ. Гора как символ Добра. И каждый человек может помочь ей расти, внести туда свою крошечную лепту. Чем больше таких людей — тем выше гора. А если никто ничего не приносит — она оседает, разрушается. Мне кажется, задача любого человека — внести в мир свою крупицу добра. Если ты можешь — сделай это. Не потому, что надо, а потому что для тебя это естественно.

В вашем возрасте у меня было гораздо больше размышлений о жизни, больше интенсивности в мыслях на эту тему. А с возрастом… ты просто уже находишь своё понимание и живёшь с ним. Уже особо и не задумываешься — а просто живёшь так, как для тебя естественно и правильно.

17.04.2025